Мойры — странный народ, нет нынче такого сплава: 
Делят глаз на троих, как люди — вино и славу. 
Если будешь умён, подманишь их чудесами, 
То научат смотреть на то, что увидят сами: 
Шепчет старшая, в тонких пальцах вращает око, 
«Вижу, вижу места, где было не одиноко, 
Где ты был — молодой и легкий, беспечный, светлый, 
Как вокруг собирал весёлых, родных, бессмертных. 
Как шумела вода, как волны ласкали ступни, 
Как вам было всё пьяно, просто, легко, доступно, 
Каждый камешек, вечер, блик превращался в рифму, 
Темнота с тишиной еще не кружили грифом. 
Дай мне нить, что сплетает дни твои ожерельем, 
Я её сохраню от боли и сожаленья. 
Больше новое и чужое не грянут стражей — 
Будут август, и двадцать лет, и закат на пляже». 
С нею средняя — глаз баюкает, как младенца: 
«Вижу то, что настанет, то, от чего не деться: 
Вот грядущее ждёт, пьянит, как хороший Чивас 
Где сошлось и сбылось, придумалось, получилось — 
Ты нашел человека, мир утонул в уюте, 
Вы купили собаку — или нашли в приюте, 
Твои книги скупают адскими тиражами, 
Маме век никакие страхи не угрожали. 
Дай мне ниточку, нить, единственное святое — 
Я наполню её спокойствием, красотою. 
Сохраню в янтаре реликвией, хрупкой брошью, 
До счастливых времён, до радостных, до хороших». 
Третья — острый клинок, не голос — ветра и глыбы: 
«Вот сложилось бы по-другому, и ты бы, ты бы… 
Несвершённое злит и колет, как будто жало, 
Сколько мог — да вот что-то, видимо, помешало. 
Умотал за границу б, занялся бы вокалом, 
Рисовал бы наверно лучше, чем Фрида Кало, 
Больше бегал — и был бы мышцы сплошные, жилы, 
Промолчал бы — и вы б, наверно, еще дружили. 
Дай мне ниточку, нитку, деревцо в урагане, 
Да не тронута будет временем и врагами. 
Просвечу миллион миров сквозь тебя, как призму, 
Где ты смел и уверен, радостен, важен, признан». 
Ожидают втроем — сплошь мрамор и тёмный вереск, 
Ждут, кому поклонюсь, достанусь, приду, доверюсь, 
Я качаю лишь головой — мол, какого чёрта, 
Прохожу мимо них, и молча иду к четвертой. 
Самой юной, слепой, мерцающей, как химера, 
Недостойной трудов Платона и книг Гомера, 
Вот молчит, не речёт себя ни святой, ни вещей, 
Но дашь руку ей — и увидишь простые вещи: 
… Солнце щурится в окна заспанным партизаном, 
Покрывает дома расплавленным пармезаном, 
Лёд искрится, шипит и щёлкает, как кассета, 
Все окрестные псы лежат в океанах света. 
Тащат граждан трамваи, бабушки — их баулы, 
Птицы держат свои почетные караулы, 
Пахнет ранней весною музыка из колонок, 
(Твои волосы — моим старым одеколоном). 
Мир течет по ладоням — дикий, необъективный, 
Не найти для него ни линзы, ни объектива, 
Не запрятать на праздник, не загрузить на плеер, 
(Ты смеешься, и в мире нет ничего теплее). 
Страх — живучая, старая, хитрая барракуда, 
Но стихи продолжают шпарить из ниоткуда, 
И творят настоящее — терпкое, как корица, 
Драгоценное тем, что больше не повторится. 
Потому то и тянемся — сквозь темноту и ужас, 
Собирая капканы, раны, занозы, лужи, 
Сквозь морозы и страхи, войны, раздоры, моры — 
Хрупкой тоненькой нитью в белых ладонях мойры. 
Пусть прядет. Неумело, слепо и отрешенно — 
Значит, нету вещей предсказанных и решенных. 
Значит жизнь моя — бледный лучик на тонкой спице, 
Уж какая стряслась, на что-нибудь да сгодится.
джек-с-фонарём